воскресенье, 21 сентября 2008 г.

Язык животных

Знаете ли вы, как общаться с человеком, находящемся в коматозном состоянии?
Самое важное для такого общения — быть наблюдательным. Наблюдательность поможет Вам установить, каким из своих физиологических параметров способен управлять в ответ на ваши сигналы находящийся в коме — частотой дыхания, пульса, румянцем на лице, диаметром зрачка и т.п. Затем от вас требуется лишь задавать вопросы, на которые можно ответить «да» или» «нет», — сперва «пристрелочные», по которым одно значение изменяемого параметра вы сопоставите с «да», а другое с «нет», а затем и любые сколь угодно содержательные; человек ответит вам из комы изменением физиологии.

Тот же принцип положен в основу подростковой игры, в которой требуется найти ответ на загадку, используя именно такие «бинарные» или «альтернативные» вопросы (специалисты по составлению анкет называют их «закрытыми»). И если угадать загаданное в пределах первой сотни целое число можно с помощью семи вопросов, то найти объяснение ситуации: «Он спросил: ты меня любишь? Она ответила: да! — и умерла» не в пример сложнее и дольше. Но — можно.
[cut]
По тому же принципу построена интерактивная среда MS Windows. Программа задаёт пользователю компьютера вопрос — например: «Сохранить изменения в документе?» — а пользователь волен выбирать между «Да», «Нет» и «Отмена» (заметим, что «Отмена» — сообщение более высокого уровня, так сказать, метасообщение, выводящее за рамки заданного вопроса).

Любопытно, что при сопоставлении этой ситуации с первой пользователь оказывается в позиции коматозника. Программист, находящийся по ту сторону не только программы, но и компьютера, да ещё отделённый от их работы временным барьером, не может знать, что творится в нашей голове, и не готов создавать программу настолько сложную, чтобы она понимала нас — понимала в том бытовом смысле, который мы обычно приписываем этому слову. И он пишет программу, задающую бинарные вопросы, оставляя пользователю возможность дать бинарный ответ — или отказаться его давать.

Метафора комы полезна тем, что позволяет очень зримо представить различия между теми мыслями и чувствами, которые есть внутри нас, и теми средствами коммуникации — сигналами, сообщениями, языком, — в которые мы пытаемся втиснуть информацию об этих первых. Впрочем, возможно, и не пытаемся — не зря французская пословица гласит, что язык дан нам для того, чтобы скрывать свои мысли.

Если французы правы — а в каждой шутке есть доля правды, — то животные весьма и весьма преуспели в языке: наука очень долго отрицала наличие у них не только мыслей, но и самого языка.

Впрочем, точно так же она отрицала наличие каких-либо верований у жителей Океании, пока те сами не решили рассказать глупым белым людям о духе предка Мауи и стране мёртвых Болоту. Точно так же культурологи считали, например, что у африканского народа басуто не существует письменности, пока старший мужчина одной из семей басуто в присутствии белого этнографа не установил, который из двух его детей старше, читая то, что прежде принималось белыми за орнамент на стене хижины.

Действительно, о существовании религии или письменности у народа можно узнать, говоря на его языке. Но как узнать о существовании самого языка?

Если это загадка, попробуем отгадать её, задавая бинарные вопросы.

Нужно ли, чтобы узнать о существовании чего-либо, понимать, что именно мы ищем? — Да.

Имеется ли в современной науке такое определение языка, которое позволяет его искать, находить и отличать от других явлений? — Да.

Действительно ли те, кто утверждает, что у животных нет языка, пользуются этим определением? — Нет.

Что же это за определение? — (Отмена. Вопрос не бинарный!).

Итак, что же это за определение? Что такое язык?

Учёные смогли ответить на этот вопрос лишь после того, как явным образом поставили его — а для этого им пришлось выйти за пределы повседневного языкового опыта. Соответственно, определение языка даётся не в лингвистике — науке о языке, а в семиотике — науке о знаках и знаковых системах. И даётся оно с использованием понятия «знак», которому следует уделить внимание прежде всего.

Знак — это не только буква или цифра (а также музыкальная нота, дорожный знак или воинский знак различия). Кроме перечисленных, есть и знаки погоды (их чаще называют приметами или признаками), и знаки внимания, оказываемые одним человеком другому, и даже «знаки судьбы». Очевидно, объединяет перечисленные знаки то, что они: 1. сами по себе какие-нибудь воспринимаемые события или вещи — пусть даже и следы чернил; 2. указывают на другие события или вещи; 3 воспринимает их человек.

.............
.......З.....
....../..\....
....Д—И..
.............
Схема 1 (примечание: точки - неизбежность для формирования схемы на этом сайте; как я заметил пару дней назад, неразрывные пробелы он больше кушать не хочет)

Именно такую трёхстороннесть знака отмечали стоявшие у его истоков семиотики философ Чарльз Пирс и математик Готлоб Фреге. Пирс отмечал, что именно тройственность знака отличает его от явлений физической природы, а Фреге эту тройственность наглядно изобразил треугольником, в вершинах которого находятся знак, обозначаемая им вещь и выраженное им понятие (см. Схема 1).

Словами треугольник Фреге хорошо описал Чарльз Моррис, оформивший семиотику как науку: «З есть знак Д для И в той степени, в какой И учитывает Д благодаря наличию З» (буквы «Д» и «И» в определении появились потому, что на них начинаются термины «Десигнат» и «Интерпретанта», обозначающие вещь и понятие — точнее, реакцию на вещь).

Моррис тоже был математиком, не гуманитарием — возможно, это и обусловило отсутствие в его определении слова «человек». Того, кому принадлежит Интерпретанта, Моррис называл интерпретатором и специально отмечал, что ими могут быть и люди, и животные: «…интерпретаторами большинства (а может быть, и всех) знаков являются живые организмы».

Выходит, животные пользуются знаками?

И не только они! Отличный тому пример — реакция цветков и соцветий некоторых растений на изменение освещённости.

Поворот листа вслед за солнцем — явление понятное: он — орган фотосинтеза, поэтому подставлять его под солнечные лучи не ребром, а плоскостью — реакция адаптивная или, как сказали бы семиотики, биологически релевантная («релевантно» расшифровывается как «значимо», «соответствует», «уместно», «не всё равно»). Но зачем реагирует на солнце не фотосинтезирующий цветок?

Само по себе раскрытие и закрытие цветка в то или иное время суток — результат взаимного приспособления растений и насекомых-опылителей: ноготки, колокольчик или мать-и-мачеха, чьи цветки и соцветия открыты днём, опыляются дневными насекомыми, а ночная фиалка и душистый табак — ночными. Но нам сейчас важно, что растения реагируют не на насекомых, а на яркость и спектральный состав солнечного света. Растения учитывают присутствие насекомых благодаря наличию определённой освещённости.

Вот и выходит, что ситуация укладывается в треугольник Фреге с уточнениями Морриса. Определённый солнечный свет здесь — знак, насекомое — вещь (десигнат), растение — интерпретатор знака, а раскрытие его цветка — интерпретанта. Таким образом, понимать знаки могут даже растения!

Ещё более впечатляет их способность производить знаки. Некоторые виды африканской акации при поедании их листьев животными выделяют в воздух вещества (например, этилен), под действием которых листья соседних, а затем и достаточно удалённых акаций становятся совершенно несъедобны. В этом примере этилен для акации — знак, означающий антилопу или жирафа и выражающий то, что листья следует сделать несъедобными.

Очевидно, мир животных наполнен знаками, большинство из которых производят сами животные. «Вещества тревоги», подобные этилену акаций, описаны у насекомых и рыб, а феромоны используют даже кольчатые черви. Многочисленны примеры звуковой сигнализации — у насекомых, скажем, только принципиальных способов звукоизвлечения описано не менее четырёх.

Среди визуальных сигналов, воспринимаемых животными, с наименьшим сомнением могут быть названы знаками те, что один из основателей этологии Н. Тинберген именовал релизерами. Сам учёный рассматривал лишь две стороны релизера — стимул и вызываемую им реакцию. Однако он как биолог подразумевал, что реакция эта адаптивна и является адаптацией отнюдь не к самому стимулу, а к тому, что за ним следует.

Так, красное пятно на подклювье серебристой чайки вызывает у её птенца однозначную реакцию — он клюёт пятно. В природе птенец почти неизбежно попадает не в него, а в рыбу, которую принёс в клюве родитель. Пятно — знак, означающий для птенца корм и выражающий его поедание.

При такой трактовке релизеров легко догадаться, что многие рефлекторные акты — это именно знаковые ситуации. В самом деле, знаменитый павловский колокольчик для собаки — знак, означающий пищу и выражающий слюноотделение.

Ч. Моррис писал об условных рефлексах как знаковых ситуациях с некоторыми оговорками. Философ Б. Рассел признавал условные стимулы знаками безоговорочно и предполагал, что это следует сделать и в отношении некоторых безусловных раздражителей. Возможно, его предположения не переросли в теорию лишь потому, что он не был знаком с трудами Тинбергена. А знай Моррис о том, что птенцы чайки реагируют на картонную модель родителя с красным клювом активнее, чем на живого всего лишь с пятнышком — его вывод, что релизер есть знак, был бы неизбежен: учёный специально подчёркивал, что знак — это вещь, отличная от означаемого.

В каком-то смысле животное обитает в мире релизеров, в мире стимулов, в ми
ре знаков. Именно это подразумевал немецкий эколог начала XX в. Якоб фон Икскюль, вводя термин «умвельт». Дословно он переводится как «окружающий мир», но Икскюль настаивал на том, что имеет в виду часть мира, значимую для животного (одна из его работ так и называется — «Учение о значении»). Красная точка на подклювье чайки — часть умвельта птенца, а сам клюв с рыбой — нет. Щелчки счётчика Гейгера — часть умвельта человека, а радиация — нет. Умвельт состоит из знаков.

Возможно, читатель уже обратил внимание на регулярное употребление в статье слов «означает» и «выражает» по отношению к знакам. Кроме того, по отношению к одному из терминов (а любой термин — знак!) был аккуратно употреблён оборот «расшифровывается как». Первые два — термины, означающие отношение знака к вещи и интерпретанте, а оборот означает отношения между знаками.

.............
.......∩.....
.......З.....
....../...\....
....Д....И...
.............
Схема 2


Три указанных отношения ненавязчиво превращают треугольник Фреге в «шапочку с помпоном»: нижняя сторона фигуры, отношение между вещью и реакцией помимо знака, если и существует в природе, то семиотикой не изучается, а «помпон», часть схемы, означающая отношение знаков к самим себе, очень существенен, как будет следовать из дальнейшего (см. Схема 2).

Отношениям знаков к самим себе, вещам и интерпретантам соответствуют три раз
дела семиотики — синтактика, семантика и прагматика. Ч. Моррис обратил внимание на то, что разделы эти в точности соответствуют первым трём из «семи свободных искусств» древности — грамматике, логике и риторике.

Теперь мы, наконец, можем определить язык. Язык — это совокупность используемых для коммуникации знаков, употребление которых регулируется правилами синтактики, семантики и прагматики.

А поскольку сама суть знака предполагает его соответствие определённому значению (вещи) и определённому смыслу (интерпретанте), и, таким образом, любое реагирующее на знак сородича животное делает это по семантическим и прагматическим правилам, то для языка животным необходимо, сверх этого, иметь только синтактику. Или, если угодно, грамматику. В мире знаков, которыми обмениваются животные, где грамматика, там и язык.

Очевидно, красное пятно на подклювье серебристой чайки не имеет грамматики. Если бы чайка могла произвольно менять его цвет на жёлтый и зелёный — другое дело (стало быть, у светофора грамматика есть). Возможно, дело в произвольности, в том, кто, собственно, производит знаки. Производитель пятна на подклювье — конечно, не чайка, а её гены. А вот окраску осьминога может менять сам осьминог — испытывая разные эмоции, он краснеет или чернеет.

Известны ли учёным знаковые системы животных, настолько сложные, чтобы обладать грамматикой? Есть ли, скажем, грамматика в смене окраски осьминогом? Чтобы понять это, нужно знать, какими бывают отношения между знаками.

Простейшее из них — отношение различия. Специалисты по фонетике прежде всего озабочены делением звуков на основе бинарных различий (гласные-согласные, глухие-звонкие и т.д.). Учёные, разрабатывающие историю частей речи, говорят об исторически первом различии между именем и глаголом. Любая отрасль грамматики как науки ищет различия.

В этом смысле системы вопросов и ответов, описанные в начале статьи, имеют свою грамматику. В первом примере она ищется и находится вами; язык возникает по ходу общения с коматозным пациентом. Во втором случае грамматика исторически сложилась в языке, на котором вы говорите, а в третьем навязана вам корпорацией MicroSoft. Так или иначе, все три системы общения — языки, пусть и несимметричные (одна сторона коммуникации воспринимает одни знаки, другая — другие).

Поэтому для того, чтобы утверждать наличие у каких-либо животных языка, достаточно обнаружить производимые и воспринимаемые ими знаки, которые они способны отличить друг от друга.

Так, можно говорить о простейшей грамматике, используемой зябликом — самой распространённой певчей птицей российских лесов. Как и у других певчих птиц, песня зяблика означает, что его территория занята, и он зовёт самку. Иногда вместо песни он «рюмит» — эти звуки настолько хорошо отличимы от песни, что неспециалистом могут быть приписаны другой птице. Натуралисты высказывали предположение, что рюмит зяблик в опасной ситуации (не настолько, впрочем, чтобы оборонять или, напротив, покидать территорию). Однако, это уже семантика и прагматика.

Отмечалась орнитологами определённая структурированность и в стуке дятла. И. Акимушкин пишет об этом буквально следующее: «Немного изменяя промежутки между ударами, продолжительность барабанной трели и прочую “аранжировку” этой “музыки”, дятлы могут многое сообщить партнёру и сопернику о своих намерениях. Так что получается, что эта барабанная дробь — своего рода язык». Не своего рода, можем мы теперь сказать с уверенностью, а в точном семиотическом смысле этого слова.

Советский семиотик Ю. С. Степанов выразился ещё более определённо: «До сих пор односторонне ставили вопрос о “языке животных”. Между тем, с точки зрения семиотики, вопрос следует ставить не так: “Есть ли "язык животных" и в чём он проявляется”, а иначе: само инстинктивное поведение животных есть род языка, основанного на знаковости низшего порядка. В гамме языковых или языкоподобных явлений оно, по сути дела, не что иное, как “язык слабой степени”».

Что ж, степень языка, в грамматике которого есть всего одно отношение различия — между песней и рюмлением, — действительно очень слабая.

Возможно, более сильна степень языка, в котором есть знаки, указывающие на то, как следует относиться к другим знакам (помните кнопку «Отмена» в сообщении MS Windows?). Уже упоминавшийся нами Б. Рассел утверждал, что именно таким «знаком второго порядка» служит у собаки виляние хвостом. Оно может быть переведено на наш язык как: «Не воспринимай всерьёз ничто из того, что я тебе сообщаю — это игра». Пожалуй, «знаком второго порядка», который мы производим для собаки, а она понимает, является команда «фу».

Однако, как очевидно из трёх приведённых в начале статьи примеров, даже с помощью грамматики, содержащей единственное различие между двумя знаками, можно передать достаточно много информации.

Исследованию именно такой грамматики у муравьёв была посвящена одна из работ российской исследовательницы Жанны Резниковой.

Резникова проводила опыты с высокосоциальными муравьями, собирающими пищу небольшими «бригадами» — один разведчик и 3-7 фуражиров. Для опытов использовалось «бинарное дерево» (легко догадаться, что устройство такого «дерева» в точности соответствует «устройству» цепочки бинарных вопросов), на одной из конечных веток которого была кормушка с сиропом, а на остальных, для контроля, — с водой. Разведчик помещался у кормушки, а когда он проделывал путь от неё к своей «бригаде», опытная установка протиралась спиртом, чтобы исключить всякое влияние пахучих следов.

После общения с разведчиком фуражиры достоверно вели себя так, будто следуют его указаниям. Указания же могли иметь лишь одну форму — форму цепочки бинарных ответов (вроде: «налево-направо-направо-налево-направо»). Часто ли человек, следуя таким указаниям в городе, с первого раза находит нужный дом?!

Ту грамматическую сложность, часть которой Резникова исследовала экспериментально, семьюдесятью годами ранее один из отцов этологии Карл Фриш обнаружил как целое в наблюдениях. Речь идёт о знаменитом танце пчёл.

Танец пчёл как язык предназначен для сообщения о том, где находится корм. Его описание можно найти во многих пособиях, поэтому коротко остановимся на грамматических оппозициях этого языка.

Первая из них — между круговым и виляющим, «восьмёркообразным» танцем. Круговой пчёлы Фриша использовали, чтобы выразить: «Ищите вокруг в пределах 90 метров» (это расстояние условно и различно для разных географических рас медоносной пчелы).

Другая оппозиция внутри «восьмёркообразного» танца — между его двумя полукружными и виляющей частью. Первые предназначены для сообщения направления на корм, вторая — расстояния до него.

Ещё одна оппозиция — положение брюшка пчелы на одной из фаз «восьмёркообразного» танца; недаром именно за эту среднюю фазу он назван виляющим! Чередуя положение «брюшко влево» и «брюшко вправо», т.е. виляя брюшком, пчела-разведчица сообщает сёстрам расстояние до корма.

Любопытна семантика, соответствующая такой грамматике. У всех географических рас медоносной пчелы одно виляние означает некое стандартное расстояние, но у каждой — своё: у немецкой пчелы около 75 м, у итальянской — примерно 25, у египетской — всего 5!

С точки зрения истории человечества это не удивительно: морская миля до сих пор не равна английской сухопутной, а всего пару веков назад никакой метрической системы мер и в помине не было; вместо километров использовали мили итальянские, фламандские, вёрсты московские, коломенские и т.п. Человек как животное более глобальное, чем пчела, имеет свойство осознавать различия между местными мерами и переводить одни в другие: немецкое виляние равно трём итальянским и пятнадцати египетским.

Любопытно осознать ещё два аспекта виляющего танца.

Первый — его членораздельность.

Человеческая речь членораздельна, поэтому нам кажется: а разве речь вообще может быть иной? Но, с одной стороны, специалисты по биосемиотике (есть и такая наука!) признают, что в непосредственной коммуникации животных очень трудно обнаружить членораздельность. Например, русские биосемиотики Э. Владимирова и Д. Мозговой пишут: «При непосредственном общении животных трудно провести границу между отдельными сигналами, выраженными в движении, позе, звуках и др., и, следовательно, “текст общения” невозможно разделить на элементы». Именно этим учёные мотивируют свой научный интерес — не язык прямого общения хищных млекопитающих, а их следы как тексты.

С другой стороны, ряд психолингвистов отмечает, что самое трудное при овладении разговорным иностранным (человеческим) языком — научиться распознавать границы между словами. Воистину, человек человеку — немец, и проблема членораздельности кроется не в языке, а в ушах (глазах и т.п.) того, кто его изучает. Так что в смысле членораздельности речи нет людей и животных, а есть в меньшей и в большей степени иностранцы.

Второй любопытный аспект виляющего танца заключается в том, что он даёт пример ещё одного грамматического отношения между знаками. Это отношение суммирования.

В самом деле, если зяблик спел песню шесть раз, это не значит, что его шестеро или что он зовёт шестерых самок. Если же немецкая пчела сделала шесть виляний брюшком, это означает, что найденный ей корм находится в 6×75=450 метрах от улья. Так и Пятница сообщал Робинзону: «На берегу один, два, три… один, два, три лодка» — из чего Робинзон заключил, что лодок было шесть.

Ещё одно грамматическое отношение удалось обнаружить Жанне Резниковой в серии опытов, проводившихся не на бинарном дереве, а на своего рода «расчёске». Муравьи оказались способны дать название одному из «зубьев» этой «расчёски»; такое семантическое явление в грамматике может быть сопоставлено с введением термина путём словесного определения. Помните употреблённый нами оборот «расшифровывается как»? Он описывает именно это отношение.

Как же муравьи вводят термины? Опишем опыт подробно.

В первой серии опытов на одном из «зубьев» «расчёски» (Резникова называет эту установку «деревом» с 40 «ветвями») размещалась кормушка с сиропом. Принимались, как и в опытах с бинарным деревом, меры против пахучих следов. Было обнаружено, что длительность сообщения, которое разведчик передаёт фуражирам, пропорциональна порядковому номеру «зубца» («ветки»). Это можно интерпретировать однозначно: муравей-разведчик, подобно тому, как Пятница Робинзону, сообщает фуражирам: «Один, два, три… один, два, три ветка». В среднем на единицу перечисления у разведчика уходило по 5-7 секунд. Между знаками существовало отношение суммирования.

Во второй серии опытов начиналось самое интересное. В половине всех случаев кормушку вывешивали на одной избранной ветке, в прочих случаях — на других ветках установки. После 40-50 опытов разведчик будто бы замечал избранную ветку и с этого момента контактировал с фуражирами долго, до 500 секунд. Чем не «совещание штаба», пришедшее на смену простому «отданию приказа»?

Когда «совещание» заканчивалось, оказывалось, что сообщения разведчиков стали лаконичны и подчиняются новому правилу. Правило это можно описать так: «Сперва найти Избранную ветку, затем от неё один, два, три… один, два, три ветка вперёд». Или, заметим, назад: указание на Избранную ветку занимало столько же времени, сколько на первую ветку установки, а отсчёт от Избранной назад и вперёд занимал у разведчиков одинаковое время.

Таким образом, та ветка, которую муравьи прежде именовали номером (т.е. используя определённое количество знаков отсчёта), отныне получала имя собственное.

Жанна Резникова сопоставила открытое ей языковое поведение муравьёв с использованием римских цифр. Процедура присвоения имени на языке римских цифр может быть описана, например, так: «“IIIII” отныне именуется “V”, а “IIIIIIIIII” именуется “X”». Действительно, в римской записи числа IV и VI, IX и XI пишутся одинаковым числом знаков.

При столь разнообразной грамматике у общественных насекомых, какова семантика их языка? Каков их умвельт? О чём они могут говорить?

В одном из опытов Карл Фриш поместил кормушку с нектаром строго над ульем на высоте нескольких десятков метров (он использовал для этого радиовышку). Ни одна из обнаруживших кормушку разведчиц не смогла повести себя так, чтобы её сёстры нашли корм. Фриш заметил: «Цветы не растут на небесах».

Многие семиотики пытались толковать это открытие Фриша как ограниченность танца пчёл. Однако никто из них не анализировал, какой из трёх аспектов этого языка ограничен. Грустная шутка Фриша указывает на прагматику.

И ведь если сказать геологу, что прямо под его ногами, на глубине всего нескольких сот километров, находится железная руда, он поймёт это в синтаксическом (грамматическом) смысле и согласится, что это близко к правде, в семантическом. Но организовывать туда экспедицию? — нет уж, увольте. Экономически оправданные месторождения «не растут» на такой глубине.

К тому же, и в человеческих языках нет устойчивых имён для четвёртого измерения, хотя современные физические теории им оперируют (один фантастический персонаж употреблял слова «высота», «длина», «ширина», «еслина» и «деньгина», самоуправно решив проблему имён физических сущностей). Означает ли это ограниченность человеческих языков?

К семантике представителей других видов следует подходить крайне осторожно.

Биосемиотик Э. Владимирова, рассуждая об антропологической семиотике, пишет, что основные кодовые правила всех человеческих языков базируются на общечеловеческом опыте, включая опыт обладания человеческим телом. Не придётся ли исследователям языков пчёл или муравьёв, следуя этой мысли, предъявлять научной общественности свой опыт обладания телом пчелы или муравья? Пусть нет — но учитывать несходство их опыта с человеческим необходимо.

Какому виду, кроме нашего, свойственна столь интенсивная и обширная предметно-орудийная деятельность? Не потому ли в основе всей нашей грамматики лежат существительные (знаки предмета, орудия) и глаголы (знаки действия)? Но пчёлы в своей социальной жизни вообще не прибегают к орудиям, а муравьи — крайне редко. Зато у пчёл весьма развита пространственная ориентация, в том числе по поляризованному свету.

Если представить себе, что язык пчёл по сложности разовьётся (а быть может, уже развит!) до человеческого, то главная часть речи в их языке будет означать не вещи или действия, как в любом человеческом, а место. Из этого и надо исходить, изучая их семантику. Так что сам вопрос: «О чём говорят пчёлы?» — нерелевантен; они говорят не о «чём», а о «где».

Впрочем, сказанное — не более чем гипотеза.

О языках приматов учёным известно меньше, чем о языке пчёл, но то, что известно, говорит, что по семантике они родственны человеческим языкам. У южноафриканских мартышек выявлены, например, различные звуко-жестовые комбинации, означающие кошачьих, летающих хищников, змей и других приматов (по сути это существительные). Кроме того, высших обезьян неоднократно удавалось обучить тому или иному языку жестов — стало быть, они готовы к такому обучению.

Обучение это не раз показывало удивительные результаты. Знаменитая шимпанзе Уошо, обученная супругами Аланом и Беатрис Гарднерами американскому языку глухонемых, легко комбинировала выученные знаки, придумывая новые слова, использовала знаки в переносном смысле (в том числе ругалась) и имела словарный запас более 300 знаков. У гориллы Коко, обученной Фрэнсиной Паттерсон, словарный запас составлял более 600 знаков, приближаясь к 850 словам «Бэйсик Инглиша»; Коко оказалась способна шутить, намеренно путая знаки, адекватно реагировать знаками на устную речь Ф. Паттерсон и даже использовать их наедине с собой (это зафиксировано скрытой камерой). Словом, антропоиды в людском окружении вели себя подобно разведчику Штирлицу, который, как известно, специально приучался даже думать по-немецки.

Притом, что огромное количество данных о способах коммуникации животных, осмысленных с позиции семиотики, не только позволяет говорить о языках животных, но и запрещает говорить о том, что их нет, любопытно вывернуть вопрос о языках наизнанку.

Допустим, что мы с вами — пчёлы, обезьяны или даже инопланетяне. Каковы должны быть условия, при которых мы будем утверждать, что у вида Человек разумный нет языка? Что такого мы как пчёлы (обезьяны, инопланетяне) должны знать о людях, во что верить, в чём быть предубеждены, чего попросту опасаться? Возможно, для того, чтобы попытаться дать ответы на эти вопросы, надо иметь опыт обладания телом пчелы или инопланетянина, возможно — нет. Несомненно одно: утверждение, что некто не обладает языком, предполагает наличие у самого утверждающего очень сложной, многоуровневой грамматики и не менее сложной семантики.

Однако, с точки зрения прагматики, обратное утверждение — что этот некто языком обладает — порождает в нас более полное представление о мире.

Сергей Алхутов
[/cut]

Комментариев нет: